Мелодийные рассказы из повестей
и романов
...Посёлок
лежал под зимним небом как замёрзшая коровья
лепёшка: был тёмен, воняло с мясобойни, светились только жёлтые
круги центральных фонарей. Машины иногда
звонили заигравшим малышам, чтоб на дорогу не выскакивали с клюшками и шайбами. Так ребятишки
затеяли другую возню – цеплялись сзади к колбасе сцепки, к бортам
грузовиков, и катились на санках, а то и на пятках валенков по заметённым улицам. Самые геройские висли на подножках кабины.
Одного
такого вояку я прямо с-под
кузова вытащил; затянуло сопелю вместе с
салазками.
– Что же ты делаешь, притопух слабоумный?! Мать
умрёт, коли с тобой горе случится.
– Ничего с ней не будет,
даже обрадуется, – буркнул мальчишка. –
Сама говорит всегда – не нужны
лишние рты.
–А братья и сестры любят
тебя?
Пацанёнок
улыбнулся, вспомнил чудеса хорошие. – Скоро старший брат институт закончит,
и ему квартиру дадут от артели. Или дом. Тогда мать деньги его не
пропьёт у дружков. – Он вздохнул тяжело,
жалея всю нескладную родню. – А
я с маленькой сестрёнкой к брату
проситься буду.
Взял
мальца на руки я, пригладил ему вспотевшую шерсть на загривке, и прошептал в ухо щекотку: – Вот для девчоночки родной и
живи; охрани от беды.
Иду
дальше, в свой дом, а под черепом завозились червяки Янкиной мечты. И в кармане купюра Зиновия жгёт ладонь – почин сделан. Нужен ребятишкам цирк. Зоопарк
тоже не помешает, но на всё пока денег нет. И ладно,
подождёт – по улицам ходят настоящие коровы, и овцы, и гуси лебединые. А
клоунов нет. Жонглёров с разноцветными шарами, акробатов под куполом, и слоны с бантиками в посёлок давно
не сворачивают. Потому что цирка нет, и никакое шапито его не заменит. Розненые стаи шарлатанских
артистов иногда приезжают червонцев подработать, но глупые клоуны смеются сами
над собой в полупустых шатёрках, а жонглёры роняют грустные мячики. И даже
громкоголосый поминальный оркестр не разгонит гнетущую скуку.
Ярко помню, как мы с
малышом прошлым летом собирались в городской цирк: его серебряный купол сверкал
до самого неба, обозначая космонавтам посадочную площадку.
В
понедельник вечером, возвратившись с
работы, я сказал сыну: – Умка, выходной
будет нашим. И если заберутся к нам в пазуху чужие дела, мы пошлём их к
чёртовой матери.
Малыш
отсчитывал пришедшую неделю по праздничному календарю. Подбирал рубашку,
штанишки, гольфы: сам вымыл и
начистил сандалии. А в субботу я спал как сурок – он бродил вокруг меня, обидно
шмыгая носом. И наверное, уговорил солнце, потому что оно пуляло в моё темечко
горячими лучами.
Сначала
в поезде, а затем в городском троллейбусе
Умка покоя не давал человекам. Из края в край-то к занятной старушке присядет, то с девчонками заболтается: – Мы с Ерёмушкой в цирк идём! Там сегодня слоны выступают с тиграми. А я и не
боюсь их, они в клетке. Ещё музыканты будут на барабанах бить. Потом свет
выключится, чтобы закробаты на крышу
полетели.-
И мы
летали с ними, и плыли в бассейне с темноспиными дельфинами, и даже рычали на гривастых львов.
– Милый цирк, у меня маленький сын, а ты
огромный дядя – одари его своей сказкой, закружив на качелях искреннего смеха и
восторга. Ребятишкам ты очень нужен – яви чудо, пожалуйста...
===========================================================
Я присел на старый кряхтеющий пень, ожидая
автобуса. А тот всё не шёл, занятый более важными делами и не держась своего
расписания. У шофёра рожает жена: я представил её мучительные потуги; как
вылезла из мокрого месива мягкая головёнка мальчика; что тянут его акушеры,
хоронясь даже словом помять ножек нежные косточки; а матушка некрасивая, сейчас
морщинистая да потная, долгожданно себя сладкой бранью ругает крепче сапожника.
Из кустика выполз жук-носорог. Поначалу шёл
он быстро для своего насекомого веса. Но как только выбрался на открытую
площадку, то сразу сбавил ход, предполагая об опасностях. А потом и вовсе
замер, поводя носом в разные стороны. Так одичавший человек выходит из
дремучего леса, привыкнув сопротивляться гнусам, трясинам да болотным
кикиморам.
И только лишь жук-топтун двинулся дальше
своей широкой носорожьей походкой, как на него упала тяжеленная нога рожающей
бабы, биясь в конвульсиях от ль радости, от ли боли. Бедный малый распластался
под ней, отдавив себе жужлицу и хитиновый горб. Помогите! - кто чуток, тот бы
услышал слёзный просительный крик бедолаги.
Я попробовал приподнять огрузневшую ляжку. Да
куда там - словно сыночка рожала сама великанша Земля. А рядом по стройке
подъёмный кран тоже тужится, плиты тягает по этажам. Слышно сбивчивое дыханье
его мотора, и давно уж пора энергетикам провести профилактику сердца ему. Но -
потом отдохнёшь - я кричу снизу просьбу о помощи. И получаю в свои руки
массивный крюк с крепким матерчатым стропом. Уцепив бабу за ногу, кран всё шире
раздвигает её, освобождая из плена жука и из чрева малютку. Жук отползает со
стонами, еле крылышками мня - а младенец обиженно плачет, будто от долгой сей
тяжбы потерял очень важную капельку вечности.
Всех увезли по домам,
кого надо спасли, тут подъехал автобус. Я водителю заговорщицки подмигнул,
нервно тикая глазом:- Всё в порядке, мальчишку твоя родила, три шестьсот.
================================================================
Очень нежным и добрым становится дед, когда
выпьет. Но не мелкую стопку в сто грамм - от неё он не чувствует духа: а
крупную дозу в с лихвой четвертинку, которая пройдя далёкий безвременный путь
от желудка до сердца сразу объединяет его со всем большим миром, кой ещё недавно
казался ему таким разобщённым, что в порыве насилья и зла человечество забыло
не только о голодных и бесприютных людях в беднейших районах земли - но вдруг
выбрасывало из памяти и самого деда, слёзно страдающего от такого забвения. А
он ведь учился, строил, рапортовал.
Деду не нравилась нынешняя жизнь. Конешно, с
продуктами стало полегче - да только всё химия в них или физика, а коль
переешь, то взорвётся в утробе, разбросав богатый внутренний мир на простые
цифирьки да буковки. Раньше хоть пища была - если уж проносило, то на этом
дерьме такое потом вырастало, что не обхватить руками и трактором не свернёшь.
А ещё беседовать стало не с кем. Да и не о
чем. В старые времена настоящие мужики и на поле, и за станком; а то даже в
хлеву собирались после трудного отёла. Конешно, с бутылкой себя обмывали -
перво наперво за производственные показатели, потом за счастливую семейную
жизнь. Так ведь было гордиться: родина крепла в мировой паутине капитала -
грызла брыкалась, а не вязла как муха сейчас.Нынче же все разговоры - за деньги
- у кого сколько золота блещет в карманах, крестах да зубах. Зайдёт речь о
природе - так почём древесина, перейдёт ли на баб - так не много ль берут за
любовь. А власть и политику лучше не трожь - там сосок изобилия такие сосут сосари,
что постельным клопам до них ох далеко.
И дома деваться
некуда. Дети давно по семейкам разъехались, и внуков едва ль на побывку
привозят. Остался дед с бабкой, пока ещё бабой дородной. Когда помоложе он был,
то рядом с ней спал - и не только. И чем бы не кончилось это нетолько, а всё же
потом, закурив сигаретку, была тихая радость поговорить им вдвоём, тесно
прижавшись плечьми и оплетясь облысками белых волос. Но вдруг он почуствовал
слабость в себе, на лёгкий промах совсем непохожую, и впервые испугался вот так
приходящей старости - уж лучше бы она с
печени начала, имея к тому весомые предсылки. Стал избегать он прежде желанной
бабы своей - теперь уже дедом став. И поселился в холодной времянке, на пороге
натыкав мин, ежей, да разных военных заграждений. Ту войну бабка ему простила;
но равнодушие всё ж опросталось в их доме, в каждой комнате скинув по
голодному поросёнку, пожирающему тепло и уют.
===============================================================
Не зря планеты и звёзды называют именами
людей. Наши души и судьбы очень похожи. В человеческих судьбах самые близкие
друг другу орбиты занимают любимые люди и вращаются рядом всю жизнь. Иногда
лишь, после большого непрощаемого раздора, мы разлетаемся от страшного толчка в разные стороны и кружим до смерти на
чужих далёких орбитах, но теперь уже
только осколками мелкими душ.
Планеты и звёзды тоже бурлят. От своих тайных
страстей, сбрасывая кипящий пар через разломы кожной твердыни, сливая горячую
лаву из жёрел вулканов, как всё из себя наружу - любовь, дружбу, ненависть. А
если невмоготу уже жить, то и взрываются, млечной дымкой расплакиваясь в
вечности.
===========================================================
Дядька Зиновий завидовал Муслиму,
основательности его решённого быта – казалось, ни одна невзгода не может сбить
с пути этого хозяйственного мужика, не прицепится к нему грязь иль молва. Будто
на всех людей рядом опрокинулся ушат благородства и совести - оттого Зяма
иногда косым сглазом ждал, когда мужику станет больно. Ведь человек, не
испытавший большой горести, слаб в грядущем, под тёмной неизвестностью завтра.
Зиновия всё ещё колотило ознобом от разлуки с семьёй, и даже маленький порез от
капустного ножа он принимал в нагрузку большой напасти, незаметно для себя
склоняясь к земле, чтобы и руками опереться на неё. Хоть на людях был он горд
да статен.
- Съезди домой, Зямушка, разговори жену, -
жалеючи допёк его старый Пимен. Мудрого деда трудно обмануть нарочитой спесью,
много лет он знает дружка. - Только не ховайся под окнами будто сыч, а зайди,
поздоровайся. В твоей беде настоящего горя всего с ноготок, остальное - в башке
маета. Откликнулось неверье тебе, за то что стал первым любви изменщиком. А ты
назло горькой судьбе попытай нового счастия. -
Сговорил всё же старик, и
приехал Зиновий в город. На который уже прилегли сентябрьские туманы. Может,
они к югу путешествуют - или здесь зазимуют. Ведь декабри с январями нынче
потеплели; а в феврале ещё пуржит, добирает мороз очумелых простуд да
насморков.
Дымка стоит над высотными крышами, так что
вроде картофельная ботва горит на полях, и духовито припекает с кострищ
ароматными клубнями. Хочется сползти на речной луг голым пузом, цепляясь
пальцами за ободранную шкуру травы в ссадинах йода, зелёнки, и уходящего лета.
Зиновий вошёл в свой подъезд малознакомым
человеком, словно долгая командировка по заданию руководства совсем измотала
его одиночеством. Он вдыхал застарелые запахи съеденной пищи, лежалых подшивок
газет, и будто бы даже лекарств - потому что на первом этаже ещё в то время жил
известный больной, жалостливый хромоножка, которому кроме таблеток да
телевизора всё было в тягость.
- наверное, опять микстуру глотает, -
усмехнулся Зяма, и ему полегчало от родственной мысли, а брюзгливый сосед
привиделся другом лучшим. Можно зайти к нему побеседовать, и рассказать о жизни
за дверями подъезда - но после, когда в своей семье внове наладится.
Стал Зиновий у тлеющей
лампочки, в самом углу за лифтом, где жильцы поделали чуланчики - и прикурил
длинную сигарету, размером в поллоктя, чтоб надолго успокоилось боязливое
сердце. Неизвестно дядьке ещё, как встретит Марийка с цветами - то ли в руки
живому ромашки отдаст, или хоронёному на живот две розы положит.
Ах! была у собаки конура, а теперь и той
нету! - по лысым вискам отвага ударила: поскакал Зяма через две ступени наверх,
одолевая крутую лестницу и дрожь в коленках. Не продохнув секундочки, добрался
махом на четвёртый этаж: - а перед ним железная дверь домой, которой не было
сроду.
Тут задурился дядька, начал себе злые
картинки выдумывать. Про того, кто Марийке эту дверюгу ставил - кто другие
ремонты делал. И разум его тревогу трещит, и сердце бьёт в походный барабан.
Схватился Зиновий не со врагами иноземными, а с пакостью личной. Она изза угла
наперво самострелом щёлкнула, бах по затылку ревниво - и теперь зверствует в
превосходящем поединке.
Нажал Зяма на кнопку
звонка один раз, нажал другой; да и пошла рука трезвонить в дудку – эй, мол,
открывайте! Привиделись дядьке эти белые мгновения дня самой чёрной вечностью,
за границей которой больше нет и не будет настоящего покоя.
А Марийка-черноголовка всё медлила
торопиться: может, причёсывалась к гостю, или с уборкой работала. - Кто там?! -
крикнула только издалека. - Уже иду! - и среди шумной мелюзги свистящих за
окном автомобилей, среди пёстрых голосов прохожих людей, услышал Зяма её сбитые
тапочки - без задников, оттого что мозоли натёрли белые ножки.
- Кто там? - спросила Марийка ещё раз у
двери. А в ответ ей словно стариковский прокуренный кашель и застенчивый юноши
всхлип: видно, двое бродяжек сбирают милосердие по квартирам.
- Сейчас, - придержала их баба радостью
подаяния, быстро на кухне в мешок накидав всех приличных вещей, овощей, да
мясного с мучным. - Кушайте на здоровье, - тут им в руки суёт по кускам, дверь
на длинную цепку закрывши; но в глаза не глядит побирушкам - чтобы зря не
стыдились.
Завалился Зиновий на
белёную стенку, всю пыль по ней вытер; про ореховый торт в узелке позабыл, а
баулец заплечный горбом в спину стал - не даёт поклониться Марийке за большое
спасибо.
- Благодарствую, любимая
- но не от том я просил! - И кубырнулся дядька вниз по лестнице, набивая
жестокие шишки - сломал одно ребро да другое погнул; как ещё жив остался -
дурака уберёг господь.
А Марийка на голос узнала вдруг мужа,
вослед вскрикнула: - Зямушка!! - когда уже поздно. Мелькнула лысая голова в
подвальном пролёте, и сомненья остались - он ли то был.
Мокрый
извилистый путь - слёзный, дождливый - притащил на вокзал ослабевшего Зяму,
пнул беспардонно к зелёной скамье: - сиди тут, я за билетами. - И убежал.
А дядька отмяк в вокзальной сопрени,
пропустив две кабацкие рюмочки - раскумарился от потного духа спешащих
пассажиров, даже задружил в бойком разговоре с парочкой серых хлюстов. Добрые
были они, потому неприметные. Во всём поддакивали Зиновию: даже когда он
грозился жену порубить топором, и то хлюсты согласились на душегубство. Но сами
- ни в коем случае, и за большие тыщи откажутся; а вот адресок могут шепнуть.
Но как ни силился Зяма упомнить, да почти всё пролетело мимо ушей.
Очнулся он без денег, без сумок, в
брошенной хате, где стойко держался запах прелых дождей. По половицам радостно
бегали гномы да мыши, перекатывая молочные початки недозрелой кукурузы. Самый
маленький гном всем мешался, и получил уже пинков к паре подзатыльников.
У Зиновия болела голова. Не поднимая её с
тряпья, он тёр виски, гоня кровь под каплями горячего пота. Зяма блеванул на
пол, и брезгливый карлик залепил ему в лицо гнилой картошкой, местной
рассыпухой. В чадящем факелке керосиновой коптилки тряслись кукольные тени
гордых гномов и носатых мышей, решавших дядькину судьбу. Громко стуча каблуками
высоких ботинок, вышел палач - достал свой топор.
Ослабший Зиновий скрипнул зубами, горюя от
немочи; но с трудом дотянувшись до плошки с горелкой, он швырнул её в угол –
полыхнула хата.
И ярость пробудилась в его душе. Зяма
выполз из огня на четвереньках, восстал, качаясь, во пламени горящей славы;
тёплый пепел облетал с крыльев опалённой одежды. Поначалу горластые, крики
чердачных голубей становились всё глуше, печальнее. И вот уже только жаркий
треск головешков был слышен на пепелище.
Зиновий сел на железный
приступочек, дрожа закурить сигарету. Его руки тряслись над спичкой, а губы
читали себе отходную. Уже светлели небеса; сквозь птичий щебет еле доносился
дядькин стон - в приходящем дне все клятвы забудутся...
===================================================
Утром
субботним я собирался как жених. Костюм, рубаха белая, и туфли в блёстках
гуталина – а Зиновий обсмеял меня в пух и перья: – На лодке кататься? вот в
этом?
Он
хохотал минут пять, и вынудил меня одеться поприличнее: штаны, футболка и кеды.
–
Вот теперь ты к бою готов. Ещё б робость из тебя кнутом выбить.
А я дрожал как ноябрьский лист, последним
оставшийся на ветке. Трясся и гортал вёслами в укромную протоку; шептал слова,
которые Олёнке наяву не скажу; – смотри, милая, как речка дышит заворожжённо, в
любовном томлении глядя на нас. Часто вздымаются волны её, накатывают на берег,
чтобы ближе подглядеть в узенькую щёлку похотливого любопытства. Я выпью капли
твоего тела, в которых искрит шампанское: очень долгой выдержкой хранила ты
живительные глотки благородной влаги. Позволь мне жажду утолить – не молчи,
сжимая губы, кричи в голос: пусть весь свет спешит на
помощь тебе во спасение. Но величальная стража моего
леса укроет нас от срамящих взглядов, а славные песни птичьих сводней
растерзают визги кликуш. Смотри, милая, в глаза мои, не прячь душу любящую –
позволь поверить, что ты, распятая на земле, станешь моей богородицей, вечной
первородной мольбой.-
Я
ткнулся языком в её горячее ухо, нащупал там особенно сладкую косточку и стал
вылизывать, нашёптывая невнятно крамольные мысли: – не закрывайся от меня, не
прячься в свой жёсткий панцырь... может, я судьбой тебе подпослан... а если
простой чужак я, однодневок, и нет места мне в твоей сердечной каморке с
очажком – то гони прочь, не думая...
–
иди ко мне... – и она близко притиснулась, вплывая жарким упругим телом в мои
метровые ладони, и вся в них скрылась – по самую маковку.
Я
горел, полыхал чёрным пламенем страсти, очень желая показаться Олёне с самой
лучшей стороны. Но был уже почти на краю развратной бездны, таяли последние
силы от одних лишь прикосновений, и как не сжимал зубы, как не уговаривал плоть
свою, отвлекая ненужными мыслями – позор пал на мою стриженую голову.
–
... не могу больше, – я, рыча, спихнул Олёнку; брызнул семенем на песок, на
бодылья прелой травы, и если б верил в бога сущего, он наказал бы меня за
бесполезную трату.
Я
отвернулся от девчонки. Уши мои стали краснее закатного солнца, и показалось,
что и жизнь скатилась в вечерний овражек – туда, где от сумерек прячется белый
день.
Олёнка
подползла поближе, положила ладонь на моё плечо. Я было дёрнулся прочь, но она
обхватила за шею, потёрлась о тёмный бобрик своей рыжей головой: –...
успокойся, это от долгого перерыва… ты нужен мне...
И всё же, возвращаясь
по домам, мы почти не разговаривали. Я прикусил свой весёлый язык, мучился
бедой; Олёнка смотрела на меня, жалобилась нежностью, но в душу не встревала.
Ох, девчонке ведь не понять как тяжки мужику мысли о любовной слабости. И
никакие тут успокоения не помогут. Говорить самому надо, и с тем местом, откуда
ноги выросли – схватить упрямца за глотку и душить, пока пощады не запросит. –
Что ж ты делаешь, предатель, – мыслил я тайком от всей природной среды, и от
Олёны, – из-за твоей горькой похоти и скороспелости девчонку потерять могу,
заугрюмлюсь и веру в себя порушу...
|